– И что же, я арестована?
– Упаси вас господь, Наталья Вячеславовна. Потому что если вас арестуют, то с вами случится такое, что хуже смерти. Поверьте мне. Вам просто надо собрать двадцать миллионов. Тогда вы останетесь на свободе. Плюс я расскажу вам правду о смерти Тодоровой.
– В какое время погибла Инна?
– В двенадцать ночи.
– Но у меня есть свидетели, что я ушла из ее квартиры в восемь вечера. Как раз по телевизору передавали местные новости.
Дмитриев просиял:
– А, так вы уже знаете? Стаценко не сможет прикрыть вас из-за решетки.
– Это ваша работа? – В целом я не сомневалась.
– Ну, куда мне! – Голову отдала бы на отсечение, что он врал. – Так какие у вас свидетели?
– Охранник, – осторожно сказала я.
Дмитриев кивнул мне. Он знал про охранника.
– И камера в вестибюле записала, когда я пришла и когда я ушла.
– Не поверите, Наталья Вячеславовна, дорогая, – сыто засмеялся следователь. – Камера именно в тот вечер сломалась. А в журнале написано, что ушли вы в двадцать минут первого ночи.
О старушке с розовым креслом я умолчала. Мне стало страшно за нее. Может, если я найду хорошего адвоката, то смогу привлечь и ее в свидетели? Но только так, чтобы Дмитриев об этом не знал заранее.
– Но двадцать миллионов… – запоздало удивилась я. – Это слишком. Почему такая сумма?
– А сколько я должен требовать за смерть моей родной сестры?
В папочке Дмитриева было все необходимое, чтобы убедить кого угодно, что именно я всадила нож в грудь Инны Ивановны Шельдешовой, являвшейся супругой человека, с которым я состояла в интимной связи.
Больше всего меня впечатлили фотографии, сделанные на месте преступления. Инна, лежащая на полу своей радостной кухни. Ее руки были сложены на животе, обнимая нож, а ноги поджаты.
– На этом ноже ваши отпечатки, – с шутливой торжественностью объявил Дмитриев.
– Да, я знаю. Инна порезала палец – видите пластырь на ее руке? Я взяла из ее руки нож и оказала Инне первую помощь.
– Понимаю, – согласился Дмитриев. – Первая помощь заключалась в том, что вы пронзили мою сестру ножом.
– Василий Иванович, – обратилась я к нему, пытаясь сохранять спокойствие. – Вы же сами знаете: я вашу сестру не убивала. Перестаньте на меня давить. Я, конечно, понимаю, что если я признаюсь в убийстве, а денег вам не дам, то вы меня посадите. Но я не признаюсь.
Дмитриев только кисло хмыкнул. Он был уверен в моей слабости.
Фотограф опергруппы сделал фотографии не только тела, но и всего помещения. Меня заинтересовал один из снимков. Видимо, он был нужен, чтобы показать, что на кухне осталась посуда после нашего с Инной чаепития, что доказывало дружелюбное отношение хозяйки к гостье-убийце. Поднос с чашками, чайником и вазочками стоял на тумбе возле мойки. Но в кадр попала и изящная колонна, разделяющая кухню и столовую. Она была отделана венецианской штукатуркой нежно-розового, как мне припоминалось, цвета. На черно-белом фото колонна казалась светло-серой, и я обратила внимание на небольшое углубление в гладкой поверхности, находившееся как раз на уровне моей груди.
– Что это?
Следователь кинул взгляд на фото, которое я держала в руках:
– А что?
– Эта выбоина на колонне. Она глубокая?
– Что за дурацкий вопрос, Наталья Вячеславовна, – делано изумился он. – Вас ремонт больше трупа интересует?
А вот меня покоробило, что Дмитриев сказал о теле своей сестры «труп».
– В эту выбоину, Василий Иванович, можно вставить нож, а потом проткнуть себя, обняв колонну.
Дмитриев, не поднимаясь с дивана, дернулся вперед и сглотнул. Его кадык дрогнул, а потом следователь снова откинулся на спинку дивана.
– Я права? – Мне, в сущности, его подтверждение нужно не было. – Василий Иванович, я все знаю о вашей сестре. Я знаю, что в детстве ваш папаша изнасиловал вашу сестру, знаю, что она всегда была склонна к самоубийству. Это видно и по ее картинам, и по поведению. Я вот только не пойму: она что же, специально вот так организовала свое самоубийство, чтобы вы могли подзаработать?
Дмитриев выглядел так, будто его собственная ненависть парализовала его тело. Мне казалось, что следователь пытается прочитать мысли в моей голове. Глаза следователя затуманились и покраснели. Не знаю, как часто его жертвы разговаривали с ним в таком тоне, что и я, но мне удалось обратить на себя его особое внимание.
– Я думал, что ты такая же дура, как и твоя подруга, – сказал он мрачно. – Но, знаешь, тем хуже для тебя. Я расскажу тебе все. И это будет означать только одно: я уничтожу тебя. И твоего голубого дружка.
Пожалуй, я была напугана до такой степени, что если бы он прибавил к своему списку жертв мою дочь, то я бы заткнула уши и с визгом убежала бы прочь. Почему-то он этого не сделал, и я услышала историю, которая объяснила весь наш темный период, за исключением только исчезновения Дольче.
…На этот раз отец избил Ваську до такой степени, что тот еле смог встать. Когда папаша, отяжеленный парой бутылок сивухи, рухнул на диван мордой вниз, Васька еще несколько минут лежал на полу не шевелясь. Он повел себя таким образом из чистой осторожности, опасаясь второй серии побоев.
Увидев, что муж уснул, к Ваське бросилась мать, но мальчик только отмахнулся от нее. Эта дура даже милицию боялась вызвать, а когда отец лупцевал ее, молчала или тихонько подвывала.
Васька уже знал, что он будет делать. Он сбежит из дома. Кто его будет искать? Папаша покричит, пнет мать пару раз и забудет. А матери у Васьки все равно что и нет. Жалко ему было только сестру, маленькую Инку. Девчонка росла забитая, голодная и грязная, словно бурьян во дворе. Так когда-то говорила их бабушка – папина мама. Она еще хоть как-то пыталась защищать детей, но бабушка умерла год назад.