– Нет.
– Запишитесь, пожалуйста. – Он говорил вежливо и даже просительно. – Я выходил на полчасика, а теперь боюсь неприятностей…
– О, ну конечно.
– У нас тут и камера стоит, так что, если что случится и запись просмотрят, а у меня в книге не будет отмечено, мне крупно попадет…
Сочувственно покивав ему, я поставила подпись в журнале и вышла на улицу. Звонок телефона застал меня на остановке.
– Наташка, ты где? Я приехал в Центр, а там никого. Ты же обещала меня ждать! – Женька говорил быстро и весело.
Я ответила на его вопрос, удивив его до крайней степени.
– Ты была у Инки? Безумие… Стой на месте, я тебя заберу.
Серый «форд» Шельдешова подъехал к месту встречи через пятнадцать минут.
– Что с тобой? – спросил Женя, увидев мое лицо. – Что она тебе наговорила?
– Она тут ни при чем… Тут дела похуже.
Я стала рассказывать ему – об Инке, о Стаценко и о Дольче. И о том, что мне совсем тоскливо от всего происходящего. Эта темная полоса меня доконает.
Зайдя в его студию, я направилась к стеллажу и стала доставать из-за него полотна.
– Что ты делаешь? – удивился Женя.
– Хочу посмотреть картины твоей… картины Инны.
– Картины Инны? – повторил он за мной. И обеспокоенно повторил уже заданный прежде вопрос: – Что она тебе наговорила?
Отвечать на его вопрос мне не хотелось. То, что она мне наговорила, совершенно не имело значения. Похожий эффект я замечала в том случае, если по какой-то причине мне приходилось выключать звук телевизора, оставляя изображение. Например, в прежние счастливые времена, когда вечерами мне названивали Соня или Борянка. Мы, хоть и виделись каждый день, но все равно по телефону болтали не меньше сорока минут. И, разговаривая, я машинально наблюдала за сменяющимися на экране эпизодами. Мне казалось, что я понимаю, как развивается сюжет фильма или передачи, но когда разговор заканчивался и я снова включала звук, выяснялось, что без звука я все воспринимала шиворот-навыворот. С Инной получилось в точности наоборот: я слышала ее слова и поэтому не смогла сразу различить что-то более важное.
– Помоги мне выбрать ее работы, – попросила я.
Женька подвинул меня в сторону и стал доставать полотна. Некоторые из них были обернуты грубой серой бумагой. Их он ставил направо. Отобрав около двадцати холстов, Женя обернулся ко мне:
– Это времен училища… Не понимаю, зачем тебе они?
– Можно развернуть?
– Давай разворачивай.
Я стала снимать бумагу с полотен, стараясь не рвать ее, и выстраивать картины по периметру комнаты. Они были небольшие, единым фронтом заняли только четверть одной стены и четверть другой, то есть один угол. Таким образом, я выстроила для себя панораму Инкиных искусств. Подошла ближе и села на пол так, чтобы обе стороны моей панорамы находились от меня примерно на равном расстоянии.
– И что? – спросил Женька, опускаясь на пол чуть позади меня, так чтобы я оказалась между его коленями.
Среди этих работ не было портретов Шельдешова-старшего. Но я их и так отлично помнила.
– Женя, почему она оставила картины здесь?
– Она их разлюбила.
На многих картинах была изображена маленькая девочка, лет шести, не больше. Она то играла с куклой, то прыгала через скакалку, то просто сидела, опустив голову. Лицо девочки не имело ничего общего с лицом Инны. Оно было даже немножко схематичным, абстрактным, просто лицом просто ребенка. Одета девочка была в серые мятые платья, не украшенные даже карманами. Платьица были короткими, а из-под них торчали худые ножки с перемазанными зеленкой коленями.
Подумав немного, я ее узнала. Это была та самая малышка с картины в спальне Дольче. И тут и там она была одинока, хоть на картине Дольче ее и окружали люди.
Одиночество этого ребенка можно было назвать только безысходным. Она излучала его, выплескивала, нагнетала. Она заражала всех, кто встречался с ней глазами, чувством отчаянной тоски. Дети не должны так смотреть. Юные художницы, в которых только что проснулся талант, не должны так писать. А я, вдруг оставшаяся в этом мире без друзей, не должна была это видеть.
Женька обнял меня за плечи и тронул губами мою шею. Тепло, исходившее от него, было единственной компенсацией моих потерь…
С трудом отрывая взгляд от девочки в мятом платье, я поняла, что она не просто одна на картине. Она была одна на всем белом свете. На каждом полотне за спиной девочки виднелся некий неопределенный пейзаж – немного темной воды, немного блеклой травы, скрюченные деревья, сливающиеся в угрожающую массу. А небо было серым, как и ее платье.
Но картины с девочкой были в моей панораме не самыми шокирующими. Инна рисовала и чудовищ. С одной стороны, в этом не было ничего особенного. Во времена обучения в художке Инке было всего-то лет шестнадцать, а это почти подростковый возраст. Но были ее монстры уж очень мерзкими. Большинство из них были похожи на тяжелые клубки змей с разными мордами – зубастыми, вытянутыми, осклизлыми и безглазыми. Они заполняли все пространство холста и даже, казалось, свешивались с них.
– Инка хорошо рисовала, – сказал Шельдешов, поглаживая мое плечо. Он не распускал руки только из уважения к моему странному настроению. Но оно ему не было понятно. – Ну как, ты насмотрелась?
Я обернулась к нему и мягко толкнула на пол. Он откинулся, подчиняясь моим рукам, утягивая за собой, прижимая меня к себе так, что легким еле хватало места для вдоха. Надо было бы переместиться на кровать, потому что полы в студии не были образцом чистоты, но я не хотела отвлекаться, а легкомысленный Женька и не думал о гигиене.